– Семь, восемь, десять…
Они галдят, не переставая, уже часа два.
– Тринадцать, пятнадцать, семнадцать…
Несмолкаемый гвалт с редкими перерывами.
– Девятнадцать, восемнадцать, двадцать!
Теперь они играют в прятки, а это значит, что на несколько минут квартира погрузится в тишину, чтобы снова взорваться шумом, когда мои внуки побегут по коридору через комнаты или кухню, где их бабушка готовит ужин.
Сегодня суббота, день, когда ко мне приходят внуки. Наш семейный ритуал. Мы с женой давно уже привыкли, что в этот день квартира переворачивается вверх дном, а вещи мы находим не на своих местах. У жены давно выработался иммунитет, мне же, дотошному педанту, немного труднее. В семьдесят с хвостиком лет трудно перестроиться. Но сколько мне осталось? Несколько лет, годиков пять или шесть, пусть запомнят меня добрым стариком, пусть в обрывках их воспоминаний я останусь благодушным дедом, который разрешал им шуметь и галдеть, прыгать на диване, заходить в свой кабинет и передвигать бумаги и книги на столе. Я не буду ругаться. Не буду выговаривать сыну и невестке на предмет воспитания их детей, у них сегодня суббота, свободный день, когда могут сплавить отпрысков бабушке и дедушке и заняться делами или просто сходить куда-то. Я ничего не скажу. Я лишь улыбнусь. В конце концов, когда-то я был таким же. Таким же, как мой сын. И таким же, как мои внуки…
Младший зовет меня с собой. Просит выйти в коридор. Маленькому жулику нужна помощь в поисках его брата. Я беру его за руку, и мы идем по длинному коридору, но руку он освобождает, чтобы, наоборот, самому ухватиться за меня, чтобы в решающий момент, когда за дверью обнаружится или же выбежит из-за занавески брат, можно было сразу отпустить дряблую дедовскую кисть и сорваться с места с той самой детской непринужденностью и проворностью, о которой я могу лишь мечтать, а дед-помощник в спринтерском забеге на «ступалочки» только мешает.
Мы заходим в спальню. Медленно проходим, и маленький мальчик, держащий меня за руку, оглядывает комнату, выискивает брата, а меня оставляет в виде живой преграды в дверном проеме. Затем из-под кровати появляется мой старший внук, собравший на себя лохмотья пыли, и скользит по лакированному паркетному полу мимо меня к выходу из комнаты. Через секунду они оба уносятся, а вместе с ними удаляются их смех и крики. Я остаюсь один.
Они уносят с собой вкус жизни, а я остаюсь здесь, в этой комнате. Сколько мне еще осталось?
Я смотрю на пыльные обрывки на полу, на кровать. Опускаюсь на колено, пытаюсь заглянуть под нее. Затем ложусь на паркет и медленно, чувствуя холод своими старыми костями, забираюсь в темное пространство под кроватью.
Наверное, я буду нелепо выглядеть, если меня сейчас найдут родные. Вот и дедушка в маразме, вот и наступило время странных чудачеств. А может, я всего лишь цепляюсь за детство собственных внуков, пытаясь вспомнить себя таким же, когда прятался от брата под железной родительской кроватью.
А еще там был он, почему-то внушавший нам с братом страх. Он все время лежал под кроватью, обтянутый черной плотной тканью, сверкающий никелированными креплениями по углам, скалящий лакированную ручку-пасть.
Отцовский чемодан.
Сейчас я зажмурюсь, а когда открою глаза, все изменится. Я буду маленьким мальчиком, вдыхающим скопившуюся пыль, а рядом со мной будет лежать черный отцовский чемодан, немой свидетель моего укромного места.
Когда я вылезу из-под кровати и выйду из родительской комнаты, мне будет десять лет. И будет лето 1949 года.
* * *
Летние месяцы мы проводили на даче в Бузовне.
В первые дни июня мы собирали вещи: несколько тюков, большой чемодан и тот, черный, поменьше, который жил все время под кроватьюь – что дома, что на даче; мы грузили все в служебную машину отца и выезжали из города, направляясь к морю, в абшеронский поселок, где располагалась наша дача.
Дорога заканчивалась после пионерского лагеря «Гигант», и оттуда еще метров двести мы несли свой багаж на руках, медленно шагая по песку, нам помогали отцовский шофер, болтливый и вечно улыбающийся молодой парень, и Аскер-ами, который летом жил у нас на даче и охранял ее. А точнее, нас: маму, бабушку и двух мальчиков – меня и брата.
Мы никогда не видели, как Аскер-ами ложился спать. Он отходил ко сну последним, когда мама укладывала нас; дом замирал, а вокруг шумели сверчки. Всякий раз мы хотели застать его спящим, проснуться утром пораньше, вскочить с постели и выглянуть в окно, но Аскера-ами уже не было – его железная кровать стояла в центре участка, уже прибранная и накрытая клеенкой, чтобы не промокла от утренней росы. Мы выбегали во двор, шли сквозь сад, скидывая росинки с виноградных листьев. Аскер-ами был где-то недалеко, уже возился с какими-то инструментами, держал что-то в своих жилистых руках. Иногда мы его не находили, в такие дни он, как правило, уходил в море, и мы встречали его у берега. Он сходил с лодки, шел к нам в выгоревших на солнце закатанных брюках и наброшенной на бронзовую спину рубашке, а в руке у него всегда была связка кутумов. Он передавал нам улов и просил отнести маме, и мы неслись обратно на дачу, и нам казалось, что в этой рыбе, добытой из моря, есть и наша заслуга.
Вечером приезжал отец, он сходил с машины все там же, у «Гиганта», и шел, перекинув пиджак через руку, а в другой он держал портфель. Я и брат бежали ему навстречу, и по дороге на дачу отец расспрашивал нас, как прошел день и что мы делали. И мы рассказывали, что помогали маме, играли в пять камешков или в какие-то другие игры, после обеда читали книги, и что сегодня рыбный день и дядя Аскер поймал в море во-о-от такого кутума.
За ужином отец говорил со всеми поочередно, словно каждому из членов семьи было выделено свое время. Напоследок он узнавал у Аскера-ами погоду на завтра. Еще одним из качеств охранника, садовника и рыбака Аскера было безошибочное определение погоды на ближайшие дни. Он всегда знал, когда выходить в море, когда будут жаркие дни, а когда налетит хазри.
Если отец приезжал не очень поздно, то мы шли к нашему морю.
Нашим морем мы называли заводь между скалами сразу после нашей дачи. Туда мы спускались всем семейством, я и брат ныряли в темную манящую воду, блестевшую в лунном свете, мама и бабушка стояли на берегу, а отец с Аскером-ами чуть дальше, прислонившись к скалам и что-то обсуждая.
Или мы играли в лото, и номера всегда называл отец, с шумом доставая бочонки из мешка, а когда их не хватало, чтобы закрывать номера на картах, в ход шли камушки, собранные нами во дворе.
Ночью к нам всегда заходила бабушка. Это тоже был ритуал. Мы уже спали, а она присаживалась к нам на кровать, вначале к брату, потом ко мне. Иногда я не спал, просто лежал с закрытыми глазами, слушая сверчков и шум ночных поездов, доносящийся из поселка, и тогда я чувствовал скрип вдруг осевшей кровати. Присевшая рядом бабушка что-то шептала, но я никак не мог разобрать, что она говорит. И я так и не успел ее спросить, что же она шептала. Через два года ее не стало.
Бабушка целовала меня в лоб, и я ощущал ее запах. От нее пахло едой, лекарствами и старостью. Наверное, так же от меня пахнет сейчас.
* * *
Дач вокруг было немного, заборов же вообще не было. Участки были символически огорожены, двери на ночь не запирались. Вечерами округу осматривала конная милиция.
Напротив нашей дачи жил Мамед Саид Ордубади. Его жена, Таисия Николаевна, ходила на пляж, а на обратном пути заглядывала к нам. Мама наливала ей холодной колодезной воды в кружку, и тетя Тося, как мы ее называли, медленно пила, делая паузы и пытаясь отдышаться. Эта маленькая полная женщина совсем не была похожа на героинь Ордубади, тавризских красавиц, высоких и волооких, в оправе черных волос. Мама предлагала посидеть у нас, но Таисия Николаевна быстро отвечала:
– Нет, нет, Саид меня ждет…
К ним приезжали Бюльбюль и его жена Ада ханум. Он был в бежевом костюме и в фетровой шляпе, она собирала длинные волосы под розоватый платок. Иногда Бюльбюль пел, и его мягкий тембр разносился по округе, растекался в вечерней тишине…
У нас редко бывали гости, отец часто задерживался на работе, ездил в командировки, а редкие выходные проводил с нами, не тратя времени на родственников.
Лишь один раз за лето наша дача наполнялась людьми.
Лето всегда делилось у меня на две части – до моего дня рождения и после; эта дата, хотя и была в конце июля, всегда рассекала летний сезон напополам. Когда день рождения маячил еще впереди, казалось, что лето не закончится никогда, но уже наутро после празднования подступал август, и с каждым днем дачное время шло на убыль.
Отец не любил шумных застолий, но в этот день собирались родня и друзья, и зачастую меня поздравляли люди, которых я совсем не знал и которые долго и витиевато желали всяческих свершений, при этом бросая подобострастные взгляды на отца.
В тот раз среди гостей был мой дядя, родной брат мамы, который в Баку оказался проездом. Приезжал он к врачу на плановый осмотр – дядя давно уже был болен туберкулезом.
Туберкулез он заработал после года в карцере. Дядя был образованнейшим человеком, учился в Ленинградском горном институте, знал немецкий язык. В годы войны он работал на Харьковском металлургическом комбинате. Когда город должны были оставить, и уничтожалась техника, он всего лишь высказал сожаление об этой самой уничтоженной технике. Сдала его собственная жена.
Обо всем этом я и брат узнали много позже, когда стали взрослыми, тогда же для нас это был просто дядя, который пел песню «Ах, мой милый Августин», дядя, который жил в Кировабаде, и для меня, мальчишки, это была данность, и я не мог даже догадываться, что после частичной реабилитации ему запрещено было жить в столичных городах.
Он сидел рядом с Аскером-ами, осторожно и очень аккуратно ощипывал светло-желтые ягоды с виноградной грозди и говорил, что «сары гиля» – это лучший сорт винограда…
А я смотрел на отца и думал о том, что хочу быть похожим на него, когда вырасту. Мне исполнилось десять лет, и вся жизнь была впереди.
* * *
На следующий день наступил август, а отец не вернулся с работы.
Это случалось и раньше, он задерживался, уезжал по работе, но всегда предупреждал маму, находил способ сообщить ей. Он не любил сюрпризов.
Все, что было потом, я восстанавливал из редких разговоров дома, по обрывкам фраз, из собственных маленьких кусочков воспоминаний о том лете, из статичных стоп-кадров, застрявших в голове. Но в тот момент все эти дни были для меня обычным продолжением каникул, нескончаемым летом, вот только день рождения уже прошел, август наступил – скоро, значит, в школу. У детей свои проблемы. А папа на работе. Мама так сказала. Вот вернется, и сходим на наше море. Все вместе, как всегда.
Утром мама ушла на почту. За весточкой. Но новостей не было.
Ночью я проснулся от странного звука. Мне казалось, что где-то рядом жалобно мяукает кошка.
Маму я нашел на веранде. Она сидела на дощатом полу, обняв черный отцовский чемодан. Ее плечи дрожали. Она плакала.
Наутро все было как прежде. Мама накормила нас, отправила во двор, и это был обычный летний день, но я замечал ее красные от слез глаза и встревоженный вид обычно рассудительной и спокойной бабушки. Днем я застал маму, перебирающей содержимое чемодана. Она перекладывала отцовские рубашки, брюки, нижнее белье. В этих обычных действиях, скупых и простых, таилась скрытая и нежная любовь, о которой десятилетний мальчишка еще ничего не знал.
* * *
Отца сдал муж сестры.
Он сразу узнал почерк, отец всегда запоминал еле заметные детали.
В доносе, который ему показали, значилось, что он принимает в своем доме врага народа, вместе с ним отмечает рождение сына.
До этого были две ночи в подвале МГБ без каких-либо объяснений, потом предъявили донос…
После всех событий мы перестали ходить к тете домой. В детстве эта перемена была непонятной, нам нравилось ходить туда в гости, там красиво накрывали на стол, а тетя угощала колбасой. Там всегда было интересно, но после лета 1949 года мы там больше не появлялись…
Наутро отца вызвал к себе Четырехглазый(Прозвище Мир Джафара Багирова (1895-1956), 1-го секретаря ЦК КП Азербайджанской ССР (1933-1953).– Ред.).
Он долго изучал документы, пытливым взглядом осматривал отца.
– Иди работай, – сказал он.
* * *
Родителей я застал на веранде.
Мама обнимала отца и беззвучно плакала. Со стороны все выглядело вполне буднично, всего лишь жена встретила мужа, вот он стоит, не успев разуться с дороги, пиджак перекинут через руку, в другой – портфель, только лицо почему-то неестественно-желтого цвета, мало ли, жаркая погода, не здоровится, все может быть. Но я, десятилетний мальчишка, тогда не все понимал, но уже догадывался, что произошло что-то важное.
– Пойдем, ну что ты, пойдем. Будем обедать.
И мама с бабушкой накрывают на стол, а отец обнимает и целует меня и брата и спрашивает нас:
– Ну, как вы? Рассказывайте.
И, не дожидаясь ответа, говорит:
– Маму беречь надо.
А я смотрю на него и вижу трехдневную щетину, усталые глаза и пожелтевший ворот рубашки.
Отец вытаскивает платок и вытирает пот со лба. К нам подходит Аскер-ами, он держится чуть поодаль, но рядом. Тактичность – его второе имя.
– Что там слышно, Аскер? Долго еще эта жара будет?
Аскер-ами улыбается и расправляет плечи.
– Нет, совсем нет. Буря скоро будет, такая, что мало не покажется.
И тогда я бросаюсь к отцу, обнимаю его крепко-крепко, прижимаюсь к рубашке, пропахшей потом и подвальной сыростью, зажмуриваюсь в этом запахе, таком родном, самом близком. А когда я снова открою глаза, все исчезнет. Не будет больше 1949 года, не будет больше чемодана, обтянутого черной плотной тканью, сверкающего никелированными креплениями по углам, скалящего свою лакированную ручку-пасть. Не будет этого отцовского чемодана, всегда собранного, всегда укомплектованного необходимым минимумом вещей, который может понадобиться в любой момент, в любую минуту. Потому что время такое…
И я снова открою глаза, и мне будет семьдесят с хвостиком лет. Я буду сидеть на кровати и слышать голоса своих внуков.
– Тринадцать, пятнадцать, шестнадцать…
Я иду искать…