Из зала Дома учителей доносились звуки тара. Если бы я ушел – пошел на бульвар – его голос затерялся бы среди миллионов других. Я встал под развесистой ивой, склонившейся в сторону узкой улочки, – передо мной простиралась необозримо бесконечная равнина, город затерялся в дыму и тумане. С каждой секундой мелодия тара притягивала меня к себе все больше, вскоре она поглотила меня полностью и, словно гигантская волна, поволокла по безлюдному городу, охваченному лишь одним звуком – звуком тара. Покинув сень ивы, скорыми шагами, подобно человеку, вдруг нашедшему потерянное, я стремительно шел на зов мелодии. Звуки тара, словно теплый ветер, обволокли все мое тело, пронзая меня изнутри, наконец, победоносный, тар стер с улиц все остальные шумы.
Кто знает, думал я, какой ашиг[1] вложил боль своей души в этот звук, будто исторгнутый из глубины измученного сердца, кто воспламенил этот порыв, заставив тар горестно всхлипывать, безмолвно, бездыханно, почти скорбно. С каждой новой нотой я таял как снег под южным солнцем, незримые жар, огонь и угли сыпались на меня. Я спешил – мне казалось, стоит опоздать хоть на секунду, как этот волшебный звук, доносящийся издалека, исчезнет совсем, пропадет, растает, развеется как дым и прислонившиеся друг к другу невзрачные здания, перекосившиеся улицы, повороты повалятся на меня...
Я поднялся по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встал на ее вершине, опершись о перила. Плектр[2], дрожащий на шахском ладе, в каждой новой позиции звучал по-новому, но все так же горестно, и превращался в звук, заставляющий трепетать самые чувствительные струны моего сердца – шур, сегях, мугам[3], он проникал мне в душу словно сель, спустившийся с гор... Я был на месте: теперь меня словно за руку притянул к себе звук, сопровождающий тар. Я прислонился к двери салона, робея войти внутрь. Тар аккомпанировал грустной песне, вложившей в слова всю скорбь чарующего голоса, он вторил каждому слогу этих слов: «В дружеском садууууу расцвёееел цветооок, бюльбюль[4] обнимааааееттт сей цветооок…».
Когда тар умолк, послышались звуки ритмичной нагары; подхваченные гармонью, они вдруг расцвели страстным призывом уже знакомого мне голоса: «Мехрибаааан, Мехрибааан, подойди, потанцуй, улыбнись, потанцуй. Красивый парень, красивая девушка… играй-танцуй…», – пел неизвестный певец. Вдруг песня резко оборвалась, и тотчас громкий голос, полный недовольства, разорвал тишину: «Не получается! Не получается! Не по-лу-ча-ет-ся! Эй, Озге, что ты делаешь? Откуда ты начинаешь свою роль? Тамер, ну, сколько можно говорить, почему, подойдя к девушке, ты опускаешь руки? Вот, смотри, как надо делать!»…
Я тихонько приоткрыл дверь салона и на цыпочках зашел внутрь: молодые люди внимательно слушали обладателя недовольного голоса. Тот был невысок, но имел настолько авторитетный голос, что, произнеси он, казалось: «Ты что здесь делаешь? Пошел вон!», я без лишних слов тотчас исчез бы из комнаты. В мгновение мои скорбь, боль, восторг, зазыв – все будто осталось за невидимой портьерой: присутствующие, и я вместе с ними, жадно слушали словно разрывающего себя на части человека, все глаза в салоне были устремлены на него.
Наконец я решился и медленно подошел к музыкантам: гармонист смирно стоял, повесив гармонь на шею, нагарист[5] крепко прижимал к себе свой инструмент, оба они сосредоточенно слушали слова незнакомца, тар был рядом... Источник дурманящих звуков был, по всей видимости, ручной работы и блестел инкрустацией перламутром на корпусе, и мне показалось, что он как-то очень задумчиво и печально лежал на кресле – будто бы был далеко отсюда, в чужих местах. Я подумал, что, должно быть, именно этот низкорослый мужчина с громким голосом как раз и играл на этом таре. Незнакомец же, тем временем, искусными жестами показывал девушкам, какими кокетливыми им надлежит быть, а когда объяснения коснулись присутствующих мужчин, мгновенно превратился в гордо парящего над скалами орла... Он, видимо, прекрасно знал свое дело: юноши в высоких кожаных сапогах, с папахами на головах и кинжалами на поясе и облаченные в разноцветные шелковые платки стройные, словно джейран, юные девушки с подведенными сурьмой глазами обступили человечка со всех сторон…
Я вгляделся в него – необъятных размеров пиджак смотрелся на тщедушной фигуре незнакомца как пальто, и, стоило ему опустить руки, сразу же набегал на ладони многократно подвернутыми, безнадежно длинными рукавами, лицо покрывали морщины, свидетельство прожитых лет, а через всю правую щеку, полускрытый отросшей седой бородой, пролегал глубокий шрам... У мужчины была привычка гладить правой рукой с вои зачесанные назад седые волосы, каждый раз высоко вскидывая руку, чтобы выпростать ладонь из надоедливого рукава, во рту у него блестел золотой зуб, и это золотое и слегка почерневшее нечто среди его редких и, казалось бы, способных выпасть от легкого прикосновения зубов, выглядело довольно странно…
Пока я во всех подробностях рассматривал внешность энергичного человечка, он продолжал объяснять каждому из присутствующих, что и как надо делать.
– Хорошо? Давайте еще раз с самого начала, – удовлетворенно проведя рукой по волосам, сказал он своим громким голосом.
Я невольно собрался и даже приосанился, будто это распоряжение касалось и меня и я тоже обязан себя проявить. Тем временем, собрав девушек и юношей на сцене, мужчина пошел вглубь зала и через минуту вернулся с таром. Сев неподалеку от меня, он поискал вокруг взглядом и вдруг уставился на меня. В его правом глазу, готовом выпрыгнуть из глазницы, были заметны следы неизвестного мне бедствия. Внутри меня все задрожало, но мужчина отвернулся к нагаристу, кивнул ему и прижал тар к груди. Он так прильнул к инструменту, будто между ними было какое-то тайное родство, божественная любовь, неведомая другим связь.
Все были готовы, в том числе и я: «дум-тек, дум-тек» заиграла нагара, маленькие руки странного человечка загуляли по струнам тара и звук гармони донесся из глубины – все снова заиграли тот же отрывок, услышанной мной под ивой, ту же тягучую, печальную мелодию. Теперь я мог не только услышать, но и увидеть их игру. Я смотрел на тариста: его покалеченный, неестественно выпученный глаз смотрел куда-то в пустоту, и я почувствовал, что он им не видит, даже шрам на его лице вблизи казался еще длиннее и глубже...
Тем временем на сцене девушки, одетые в шелка, медленно перемещались вокруг одной, стоящей посередине, мужчины стояли чуть поодаль. Как только заиграла музыка, девушки рассыпались по сторонам, словно лебеди в прозрачном озере среди камышей, а к стоящей в самом центре нежной и тонкой девушке ростом с веточку резво выскочил юноша, который начал кружить вокруг нее. Словно сокол он будто парил вокруг девушки, казавшейся толи застенчивой горлицей на зеленом лугу, толи нежной голубицей среди белых облаков. Движения ее выражали милое кокетство, танцор подбежал к ней, хотел обнять ее, но потом воздел руки к небу как бы в мольбе к Всевышнему. Тогда тоненькая танцовщица прикрыла рот уголком кружевной тюли, свисавшем с головы, и рукой показала юноше – «уходи!». Он отстранился от нее на миг, делая вид, что смотрится в зеркало, прихорашиваясь, но потом снова резво закружил вокруг. Тогда девушка подняла вуаль и улыбнулась – в этот миг тар затих, ритм нагары убыстрился, гармонь заиграла радостно и громко, а низкорослый человечек со сладким жаром в голосе запел: «Мехрибаааан, Мехрибааан, подойди, потанцуй, улыбнись, потанцуй. Красивый парень, красивая девушка… играй-танцуй…». Затем на сцене разыгралась импровизированная свадьба, в конце которой «супруги», взявшись за руки, под всеобщие аплодисменты обошли все четыре стороны сцены, приветствуя «гостей». В последней сцене девушки и юноши разноцветной селью со всех сторон устремились к счастливым улыбающимся «молодым»...
Репетиция закончилась, незнакомец-тарист поднялся на сцену.
– Хватит, хорошо, – сказал он. – Хорошо, так и надо!
Пестрой гурьбой юноши и девушки потянулись к выходу, а в салон вошел полный и хорошо одетый мужчина. Достав из кармана три купюры по 10 лир, он роздал деньги музыкантам, и те тоже засобирались. Тарист же, опустив голову и поникнув всем телом, попросил:
– Ребенок болеет, дай еще три лиры… на следующей неделе отдашь меньше!
– Мне поручено столько, – возразил толстяк и ничего не дал.
***
С утра пораньше зазвонили в дверь. Ханум крикнула из кухни:
– Открой двееерь!
Я открыл – на пороге стояла пожилая женщина, а рядом с ней девчушка лет десяти. Она крепко держалась за подол той, которая приходилась ей то ли бабушкой, то ли мамой. Девочка проворно спрятала лицо за ее юбкой, но я успел заметить ее длинную косу, на конце которой болталась блеклая ленточка. Вытирая влажные и беспокойные глаза, отведя от меня взгляд в сторону, женщина протянув мне смуглую, очень нежную слабую руку и низким голосом сказала:
– Сынок, мы карабахские беженцы. Помоги, если можешь.
Слова полоснули меня как ножом по сердцу:
– Проходите тетя… – сказал я, – проходите, холодно, пусть ребенок согреется немного...
– Нет, сынок, – сказала она, – мы лучше пойдем.
И, убрав свою смуглую нежную ладонь, она повернулась и, как бестелесная тень, исчезла в темноте подъезда. Девочка, словно привязанная к подолу, растворилась с нею вместе – я даже не разглядел ее лица. Мне захотелось под любым предлогом посмотреть ей в глаза, и я спросил:
– Малышка, как тебя зовут?
Девочка не оглянулась – мне даже показалось, что она еще сильнее прижалась к подолу своей толи мамы, толи бабушки. Они уже спустились на несколько этажей, и тогда я услышал ответ на свой вопрос. Говорила женщина, ее голос с трудом дошел до меня и сразу же исчез, ударившись о холодные стены:
– Пунхана, сынок. Пунхана...
Я очень много думал об этой девочке, ночами в мыслях разговаривал с ней: «Пунхана, какого цвета у тебя глаза? А руки, руки?.. Этими маленькими босыми ножками ты убегала от пуль и бомб? Этими маленькими шажками переходила горы? Ты не замерзла, Пунхана? Не замерзла? Почему твое лицо такое недетское? Почему оно в ожогах, Пунхана? Слышали ли твои маленькие ушки звуки пуль и бомб? А глаза, какого они цвета, Пунхана? Видели ли эти глаза кровь, которая текла тогда рекой? Окрасила ли эта кровь стены вашего дома? Плакала ли ты, затаившись у этих стен? Смотрела ли ты на этих кровососов своими глазами, увеличившимися от страха, как у олененка? Сколько тебе тогда было лет, Пунхана? Ты уже ходила в школу, уже купила тогда ручки, тетради и краски? Что ты делала, когда на вас обрушились бомбы, играла? Прыгала на одной ножке? А где твои друзья, они умерли, Пунхана? Окрасились ли твои игрушки в кровь?»… Но ни разу ни на один вопрос она не дала ответа, даже не взглянула на меня, и я так и не увидел ее глаз…
Ночью шел мокрый снег. Я смотрел из окна на улицу: небо содрогалось, гремели грозы. Может, это была вовсе и не гроза, а звуки бомб, которые падали и сжигали дальние города и деревни, не знаю, небо то освещалось грозовым светом, то вновь погружалось в темноту... Пока длилась очередная вспышка, я вдруг увидел пред собой маленькую девочку с косой, на кончике которой болталась блеклая лента… Я подумал, что, наверное, она все-таки убежала из дальних краев: промокшая, печальная, уставшая, испуганная и растерянная, она будто родилась из этой страшной вспышки света, и, казалось, стоит протянуть руку, как я дотронусь до нее. Я так и сделал, но моя ладонь ощутила лишь пустоту: девочка не взяла меня за руку – у нее не было рук, у нее не было ни бровей, ни глаз, ни рта, ни носа, ни щек – приблизившись к стеклу, ее лицо рассыпалось. Вся она состояла из одной косы и ленты, лента была красной от крови... В какой-то момент девочку залил яркий белый свет, и ее коса и лента растаяли, исчезли, и к стеклу протянулась смуглая слабая рука, она тянулась и тянулась, пока не проникла сквозь него и не остановилась у моего лица. Это была рука той женщины, и из нее начала течь кровь. Затем, позади этой руки, возник женский силуэт, подобный черной тени, у которой тоже не было лица, и я услышал голос, это был вопль души: «Сынок, сынок, мы карабахские беженцы, помоги нам!»
***
В ту ночь я не мог уснуть и проснулся ранним утром. По дороге домой путь мне перегородил аксакал нашего двора – Кельбайы.
– Муаллим[6], наш привратник уволился, и котел не разожжен со вчерашнего дня, но я нашел нового работника, он скоро должен прийти. Поговори с ним, ты же у нас управляющий здания.
– Хорошо, Кельбайы, – сказал я. – Пусть придет, посмотрим.
Мы с Кельбайы были управляющими здания – я занимался счетами, а он – отоплением, уборкой, ремонтом. Каждый месяц у нас что-то да случалось: то лифт не работал, то воды не было, то электрические провода сгорали, то канализация забивалась, то дворнику не платили…
– У этого здания изначально был плохой фундамент, – сетовал Кельбайы, а я вторил ему:
– Да-да, пережить бы эту зиму, первым же делом перееду.
Пока мы так говорили, к нам приблизился молоденький худощавый паренек.
– Доброе утро, – тихо сказал он.
– Работник пришел, муаллим, вот он, – сказал Кельбайы.
На вид юноше было лет 15-16, и я вспомнил, что уже видел его на пороге, где он топтался в ожидании, видимо, с самого утра. Глаза у парня слипались, он часто зевал, но смотрел мне прямо в глаза. Я растерянно взглянул на него, и в этот момент мне вдруг показалось, что на мои плечи взвалили мешки с углем, у меня подогнулись колени, как будто я в больших ведрах вытаскивал из котельной золу, после чего упал и остался лежать на темных ступенях подвала. Разжигая котел, я задохнулся от дыма, на меня злились, меня ругали…
Старый дядя Салман, и так много повидавший на своем пути, не смог вытерпеть проблем этого дома (должно быть, уехал в Шарур[7], он всегда говорил о Шаруре), хотя был мастером на все руки и все чинил сам – электричество, воду, котел. Как же этот худощавый подросток, маменькин сынок, сможет со всем этим справляться – просыпаться спозаранку холодным утром, разжигать котел, поднимать тяжелые ведра – как?!
Я спросил его:
– Ты сможешь справиться с этой работой? Будет сложно!
За юнца ответил Кельбайы:
– Да, муаллим, он молод, но почему не справится? Будь я в его возрасте, превратил бы камень в муку…
– Он еще слишком молод, Кельбайы, он еще ребенок, – возразил я.
– Я смогу, аби[8], я до этого и в других зданиях работал! – воскликнул юноша.
И я не смог отказать ему. Все вместе мы спустились в грязный подвал, где повсюду пахло углем и сыростью, там царил страшный беспорядок: сгнившие протекающие трубы, запутавшиеся электрические кабели, которые непонятно откуда и куда шли, огромные мешки с углем, дрова. Я спросил у юноши, который, по мнению Кельбайы, «мог превратить камень в муку»:
– Как тебя зовут?
– Сейфаддин.
– Сейфаддин, по утрам, ровно в шесть, ты должен разжигать котлы, здесь находятся дрова и угли.
– Хорошо…
– В семь часов ты должен будешь подать горячую воду, ванны с водой – вон там.
– Хорошо, аби.
Я всячески наставлял парнишку:
– Будь внимателен, если есть работа, с которой ты не знаком, лучше не берись за нее!
Потом объяснил новому работнику все его обязанности и дал сотни поручений: «Сделаешь, пойдешь, придешь, возьмешь, бросишь, ляжешь спать, проснешься… Хорошо?»
– Хорошо, аби, хорошо, аби, – отвечал на все подросток.
Мы зашли в полуразвалившуюся хижину привратника, которая, пригорюнившись, стояла в самом углу двора. В хижине дяди Салмана все еще оставался скудный скарб: старое одеяло, деревянный стул, небольшой баллон, грязный стакан, сковородка, фонарь, лежащий на полу в углу, отвертки, сгоревшие электрические предохранители, плоскогубцы, молоток, по нашим с Кельбайы замыслам, подросток, которому предстояло в этой хижине жить, должен был привести немудрящее хозяйство в порядок. После подвала, который вонял, душил и угнетал любого, кто в него попадал, и хижины Салмана с ее унылым беспорядком, я никак не мог надышаться чистым воздухом. Прощаясь с Кельбайы, я просил его помогать мальчику. Затем я отправился на работу.
***
Вечером мне уже звонили из дома.
– Очень холодно, отопление не работает, электричество тоже. Ты где?
Уже темнело, отопление уже давно должно было работать. Интересно, Сейфаддин с первого же дня бросил работу? Ты где, Сейфаддин?..
С этими мыслями я сел в машину, и я до сих пор я не знаю, как тогда доехал до дома. У входа меня ждала Хаджи Севам нене[9], которая сразу начала жаловаться:
– Сынок, мы же замерзли, почему отопление не греет?
– Посмотрим, Севам нене, сейчас включим. Видите ли, у нас новый привратник, он еще молод, наверное, не смог включить. Я сейчас спущусь, посмотрю.
Я спустился в подвал, в нос мне ударил запах плесени. Я толкнул дверь, которая отворилась со скрипом, внутри помещения было темным-темно. Спустившись на несколько ступеней, я окликнул парнишку:
– Сейфаддин! Сейфаддин!
Никто не ответил, не было слышно ни звука нагревателя, ни шума водяной помпы. «Сейфаддин бросил все и ушел, – подумал я, – но ребенок прав, кто здесь останется?». Вернувшись в дом, я взял фонарь и спустился в подвал снова.
– Сейфаддин! Сейфаддин! – звал я, оглядывая все углы помещения и светя фонариком по сторонам.
Приблизившись к котлу, я осветил его, он был холоден, рядом лежали дрова и уголь. «Хотел разжечь, но передумал и ушел», вновь подумал я и направился к хижине. Посветив внутри фонарем, я никого там не нашел. Некоторое время я водил светом от фонаря в разные стороны, как вдруг услышал чей-то еле слышный стон:
– Абииии!
Я посветил туда, откуда доносился стон – в темноте я разглядел два светящихся глаза: Сейфаддин валялся на земле, протягивая ко мне руку. Я подбежал к нему, «Абиии!» тихо простонал парнишка и поник головой. Я заметил электрический кабель, валявшийся на полу у ног мальчика, провод извивался как змея. По позе подростка я догадался, что подползти к двери ему не удалось и, обессилев, он так и остался лежать на месте. Мешкать было некогда – схватив парнишку на руки, я стал выбираться наверх и все думал, как это не заметил его, когда проходил здесь всего несколько минут назад. Хрупкое полуживое тело болталось у меня на плече, я видел, что руки, лицо, одежда Сейфаддина, все было испачкано углем. Крепко держа мальчика за руки, чтобы он не сполз и не упал с плеча, я поразился, какой холодной была его правая рука, скосив глаза, я увидел, что правая сторона лица Сейфаддина была странно сморщенной. В этот момент он очнулся и как будто хотел что-то сказать, но не мог и снова совсем тихо простонал: «Абиии»…
На улице к нам бежала Севам-нене, хлопая себя по коленям:
– Ой, ягненок мой, что случилось? – в большой тревоге спросила она.
Я не слушал и пытался усадить мальчика, который теперь был больше похож на бессловесный мешок с картошкой, в машину. В конце концов, кое-как расположив парня на заднем сиденье, я сел за руль. Когда мы, разрезая толпу сбежавшихся соседей, уезжали, Севам нене все сыпала нам вслед молитвами:
– Аллах, он же такой молодой, уповаю на твою милость…
Я гнал как сумасшедший и в моей голове проносились мысли: откуда он родом, какая метель занесла Сейфаддина в наши края, куда держал он путь и чьим был сыном, кто были его родители, взрослый он или все же ребенок. Вопросы не находили ответа, но реальность была одна: юноша, который еще с утра был бодр и здоров, теперь лежит в моей машине на заднем сиденье еле живой и все, что от него осталось, это лишь его имя – Сейфаддин.… О, Аллах, останется ли этот подросток, умирающий в моей машине, в живых? Я поминутно оборачивался назад, а дорога в два километра все не заканчивалась. В какой-то момент я даже занервничал: может, я еду не туда, почему этот город так изменился?!.. Когда я доехал до больницы, как достал Сейфаддина и положил его на носилки, кто поставил парнишке капельницу, почему в больнице было темно как в том злосчастном подвале, где я нашел скрюченного на полу парнишку, я не знал и, по совести, не найду ответов и сейчас.
В клинике Сейфаддин уже не мог дышать, его подключили к дыхательному аппарату. На миг парень открыл глаза и как будто задумался о чем-то, но затем веки его задрожали и медленно опустились... Спал ли он? Одна его туфля была черного, другая – коричневого цвета, я только в больнице это заметил, а на шее висела дуа[10], завязанная черной нитью, руки, лицо, одежда – все было черным от угля. Лицо… о, Аллах, почему одна его щека стала такой маленькой?! Такое ощущение, что правая сторона лица Сейфаддина ослабла и иссохла...
Тем временем врач велел снять с мальчика пиджак, и пока медсестры с этим справлялись, из карманов на пол вывалился старый потертый кошелек, а из него – несколько листков бумаги и фотография. Я поднял ее: на черно-белом снимке улыбался молодой парень, похожий на Сейфаддина и смотревший куда-то вдаль. Подобрав также кошелек и листки, на которых были записаны адрес и телефонный номер, я услышал, как врач сказал:
– Правая сторона парализована, он сейчас в шоковом состоянии, может прийти в себя, но вряд ли…
В этот момент Сейфаддин снова пошевелился, открыл глаза и, взглянув на свою правую руку и потом на ногу, заплакал – правая сторона его тела не работала, он это чувствовал.
– Это пройдет, так сказал врач, – утешал я Сейфаддина, – не бойся.
– Аби, – тихо простонал он, – отец, скажи моему отцу…
– Где он живет? Он здесь? – я спешил задать нужные вопросы. – Где ваш дом?
– Не улице Губернаторов, напротив школы… зеленое здание, в подвале... – еле выговорил Сейфаддин и глаза его снова закрылись.
– Сейфаддин, Сейфаддин… – прошептал я, но парень вряд ли меня слышал…
Я пошел к выходу и все думал о том месте, где жил Сейфаддин. Я хорошо знал город и вспомнил, что там есть всего одна школа, огромное мрачное, выкрашенное в зеленый цвет здание. Подойдя к машине, я услышал позади себя голос:
– Бей-эфенди, а как же его расходы? Нам нужно записать имя, фамилию!…
Что я мог сказать? У этого ребенка было лишь имя и ничего кроме имени, и тогда я продиктовал свое имя и фамилию: “Запишите. Я скоро вернусь”, – добавил я и с тяжестью морального груза направился по указанному адресу. По дороге я размышлял, что сообщить тому, кого там встречу. Может: «Сейфаддина ударило током, он парализован»? Вряд ли, думал я – как я это скажу? Да и вообще – кто эти люди, в чью дверь я постучусь?!..
Я вошел в здание, включил свет и медленно пошел вниз по ступеням, ведущим в подвал. Протекающая сверху вода оставила свои следы повсюду, бетонные стены кое-где даже побелели. Внизу были старые, никому не нужные вещи: картонные коробки, сломанные кресла, диваны… Свет вдруг погас, я споткнулся обо что-то и, держась за стену, осторожно двинулся дальше. Впереди из щели в двери шел свет, я встал неподалеку, не решаясь постучать. Несколько раз приближая руку к двери и отдергивая обратно, я думал: может, развернуться и уйти? Наконец, собрав всю свою волю в кулак, я постучал...
Послышались шаги, дверь открылась. На пороге стояла маленькая девочка, за ней я увидел распахнутую дверь в комнату, за которой кроме стены ничего не было, девочка, не шевелясь, смотрела на меня в недоумении… Вдруг ее глаза исчезли, в воздухе растворились руки, ноги, лицо девочки, все ее тело, и перед моими глазами осталась одна лишь ее длинная коса с тусклой лентой на кончиках волос. Из дверей комнаты вышла измученная смуглая женщина, чьи натруженные нуждающиеся руки были мне почему-то знакомы – теперь они бессильно висели вдоль тела. Женщина устало взглянула на меня, а девочка, отступив назад, спряталась за ее спиной, зарывшись лицом в подол ее платья…
…Мы стояли друг напротив друга, как два провинившихся человека. Ни я, ни женщина, никто из нас не мог говорить. Мой взгляд, ища какой-то поддержки, уперся в стену комнаты напротив. На стене висел тар ручной работы с корпусом, инкрустированным перламутром. Подле тара на стене располагался сине-красно-зеленый флаг с полумесяцем и восьмиконечной звездой посередине, а рядом черно-белая фотография – та самая, из кошелька Сейфаддина! Из комнаты послышался мужской голос и мне навстречу вышел тот самый невысокий тарист со шрамом на лице и слепым глазом. Как только он покинул комнату, оттуда сразу же донесся плач малыша. Все, что я собирался сказать, встало комом в моем горле. Заикаясь и поминутно сглатывая, упавшим голосом я произнес:
– Сейфаддин… Сейфаддин упал… Он… он ранен… но… не бойтесь за него, он в больнице…
По выражению моего лица женщина поняла, что случилось что-то ужасное. Она воздела руки к небу и взмолилась:
– Сейфаддин, Сейфаддин!… Скажи правду, сынок, что случилось?!
Мужчина, по виду которого я понял, что он готов верить моим словам, сказал женщине:
– Он же сказал, что ничего страшного – Сейфаддин в больнице, не бойся… Лучше скажи быстрее дочери, пусть придет и посидит с детьми!
Но она, продолжала рыдать, ударяя себя по груди:
– О Аллах, я уже похоронила одного в Карабахе, подари этого мне!
Оказавшись невольным свидетелем чужого несчастья, незваный, я слышал, как в комнате беспрестанно плакал ребенок. Меня как ударило по голове – так вот, какому малышу собирался купить лекарства тарист! В полуоткрытую дверь я видел, как девочка с блеклой лентой пытается успокоить братишку, и заметил, что у нее практически не было лица – сплошные ожоги. Пришел тарист, вместе им все же удалось успокоить ребенка, и в доме установилась звенящая тишина...
– Это далеко? Может, мне отвезти тетю на машине? – шепотом предложил я отцу.
– Дочь здесь замужем… Она недалеко... скоро будут, – возразил мне он.
Я осмотрелся: стены холодной печальной комнаты будто валились на меня, пол уходил из-под ног, а юноша на черно-белой фотографии все глядел куда-то вдаль… Вдруг он будто протянул руки сквозь раму, взял тар, висящий на стене, и из него снова понеслись горестные стоны: рыдания горестной мелодии, грохот рушащихся стен, плачь ребенка – все обрушилось на меня. Цвета на трехцветном полотнище стали постепенно таять и вскоре совсем поблекли, будто плененный, флаг не шевелился и словно ждал ветра, и тогда я услышал звук Карабахской шикесте[11], он отчетливо прозвучал в моих ушах…
Мужчина ничего у меня не спрашивал, я тоже не мог ничего сказать, часы молчали, каждая минута длилась год.… Спустя вечность из коридора послышались взволнованные голоса, двери открылись и в комнату вошла усталая женщина со слабыми руками, а за ней – большеглазая невиданной красоты девушка, следом за ней в дверях показался крупный грубый мужчина лет сорока-сорока пяти – здоровяк, по-видимому, был ее мужем.
Мне показалось, что красивая девушка была прекрасной ланью, гонимой в лесу ужасными гиенами, но чудом спаслась, преодолев на своем пути скалы и обрывы, и, когда у нее не осталось сил, на ее пути появился серый волк. Прекрасная лань упала у ног этого огромного волка, сдалась от отчаяния…
Девушка прижала к груди плачущего ребенка, а маленькая девочка с косичкой и вялой ленточкой обняла их обоих, кем ей приходилась эта девушка – сестрой, тетей?.. Стены все еще скрипели, тар играл, флаг все еще ждал ветра... Мы вышли из комнаты.
Женщина в машине плакала, мужчина был безмолвен, а я весь путь до клиники думал о красивой девушке. Кто знает, может, в Карабахе у нее был жених, который погиб от шальной пыли, а все мечты и надежды девушки смыло льющейся кровью, кто знает, сколько раз она вглядывалась своими прекрасными глазами вдаль и все ждала возвращения любимого...
Когда мы приехали, то узнали, что Сейфаддин так и не пришел в себя, дыхательный аппарат с него сняли, парень уже не дышал. Мое сердце сжалось: когда я уходил, он еще разговаривал, надеялся, ждал, а теперь?.. Медсестра протянула мне какую-то бумагу и обычным тоном, будто ничего не случилось, сказала:
– Он умер, подпишите.
Мужчина и женщина кинулись к бездыханному телу, и в пропахших смертью и лекарствами коридорах раздались их полные отчаяния крики:
– Сейфаддин! Сейфаддин!
Натыкаясь на стены больницы, звук голосов многократно усилился, изменился, и, перешагнув пределы клиники, эхом отразился во всех окнах города, поднявшись до небес, он охватил весь мир – «Карабахские беженцы мы, помогите!!!»
Перевод: Нилуфер ШИХЛЫ
[1] Ашиг - влюбленный
[2] Плектр – медиатор.
[3] Шур - один из 7 основных ладов азербайджанской народной музыки
[4] Бюльбюль - соловей
[5] Нагара – азербайджанский музыкальный инструмент
[6] Муаллим – учитель.
[7] Шарур - город в Азербайджане, административный центр Шарурского района Нахичеванской Автономной Республики Азербайджана.
[8] Аби – по-турецки «старший брат» (укор.)
[9] Нене – бабушка.
[10] Дуа – молитва.
[11] Шикесте – «Карабахская шикесте» или «Карабах шикестеси», это один из ритмических азербайджанских мугамов.