Ангел на пенсии
Машеньке...
Дорогой моей подруге,
дружба с которой
измеряется уже не годами,
а биением сердца.
– Экскурсии… Экскурсии-и-и!!! По Петербургу экскурсии! Кронштадт, Обзорная, Екатерининский дворец! Подходите! – нестройным хором надрывались бабульки с рекламными плакатами в продрогших руках. Издали они походили на оранжевых Дедов Морозов – все, как один, одетые в куртки и штаны апельсинового цвета.
Недолго посовещавшись, мы выбрали одну, наиболее ретивую старушку. Осипшим, но бодрым голосом она выкрикивала маршруты экскурсий. Нам с подругой, выбравшимся в Питер, как выбираются из рутины в счастье, хотелось надышаться им как можно больше. Впрок, надолго, основательно. Ведь счастья никогда не бывает много. Вдохнуть, глотнуть, держать за щекой как фруктово-мятный леденец, чувствуя, как в сердце разливается блаженный холодок радости. Свобода, свобода! Есть ли слово милее тебя?! Мы, как Алиса из кэролловской сказки, готовы были устремиться вслед за неведомым Кроликом в Страну чудес. Декабрьский предновогодний Питер – уже был чудом! Да и сама возможность встречи двух уставших, обремененных заботами и трудностями школьных подруг, живущих так далеко друг от друга, – тоже обещание счастья.
Герой какой-то пьесы яростно восклицал: «Стыдно! Стыдно быть несчастливым!». Мы могли прокричать это вслед за ним, и – клянусь заплатанными плащами всех романтиков мира! – нам согласным хором вторили бы все петербургские памятники, дворцы и мосты, звенело эхом петербургское небо – серо-зеленое днем и антрацитовое ночью, отзывалась черная невская вода. Этот сплошной симфонический унисон словно мантру твердил нам: «Будьте, будьте счастливыми. Хотя бы на две недели».
Выбранная нами старушка деловитым басом принялась перечислять экскурсии. Мы, не сговариваясь, выбрали «Мистический Петербург» и уже в 23.00 сидели в автобусе.
Мистика началась с … темени за окном. Она была не южно-бархатной, падающей мгновенно, а слоистой, надвигающейся осторожно. Автобус будто окутали километрами прозрачной ткани странного черно-серого цвета, который в старину называли аспидным. Силуэты домов и памятников, машины и даже ярко-освещенные мостовые стали воздушными, почти невесомыми. Да и наш автобус словно готов был взмыть над землей.
– Здорово! – в один голос выдохнули мы с подругой. Негромкие голоса других пассажиров сливались в одно бесконечное «гур-гур». Когда актерам на сцене надо изобразить равномерный шум, они произносят негромко «гур-гур», «гур-гур». То же самое было в автобусе, и казалось, что все это: старушки с рекламными плакатами, ночная экскурсия, здание Городской Думы и даже зеленоватая звезда на аспидном небе – части таинственного спектакля, который вот-вот разыграется на наших глазах.
– Ап-п-чхи!!! Ну, нельзя же так! Нельзя! Боже, как я зол, как я зол! Господи, прости мою душу грешную, как я зол, кто бы знал! – этими словами началась вторая часть неведомого спектакля. В автобус влез человек небольшого роста в потрепанном черном пальто. Голова его была непокрыта, и длинные седые волосы свешивались по обеим сторонам лица и лезли в глаза. Очевидно, они должны были изображать вдохновенный беспорядок, но беспорядка было больше, чем вдохновения. Вообще весь облик его был уморителен – он беспрестанно шмыгал носом и тихо ворчал о том, что нельзя так с ним обращаться, что он не мужлан какой-то, а образованный и уважающий себя человек, и не позволит затыкать себе рот, особенно когда речь идет о любимом городе. Манерой речи он напоминал мультяшного домовенка Кузю и слушать его беззлобное ворчание было весело. Многие улыбались, а кто-то даже и посмеивался. Наконец домовенок Кузя завершил свой монолог и, откашлявшись, произнес торжественно:
– Уважаемые дамы и господа, мы начинаем нашу экскурсию по одному из самых прекрасных и мистических городов мира – Санкт-Петербургу. Сейчас мы проедем мимо Инженерного или Михайловского замка. Его приказал выстроить император Павел, и в нем же он был убит. И говорят, – экскурсовод округлил глаза и понизил голос до театрального шепота, – в замке до сих пор бродит тень убиенного императора, вглядывается в окна. Видимо, нет его душе покоя, ах!
Старичок всплеснул руками и горестно потупил седовласую голову. Экскурсанты переглянулись и скрыли улыбку.
– А вот это, – выдержав положенную паузу, продолжил старичок, – один из самых загадочных памятников Петербурга – памятник Петру Первому, поставленный Павлом Первым. На постаменте есть надпись: «Прадеду от правнука». И говорят, что в три часа ночи памятник даже шевелится. Особенно это заметно в лунные ночи. Ах, ах, это незабываемое зрелище! Как жаль, что мы сейчас этого не увидим. А может быть, как знать, как знать, некоторые из вас настолько впечатлительны, что увидят движение памятника. Ах, ах! Прошу, прошу вас.
Надо заметить, что последнюю тираду наш домовенок Кузя даже не произнес, а выпалил единым духом, практически без модуляций. Со стороны действительно могло показаться, что мы участники какой-то мистерии, а главный актер начитывает свои реплики, словно рапорт.
Мы послушно выгрузились из автобуса и вприпрыжку побежали за экскурсоводом. Тот ретиво несся впереди, и полы его пальто раздувались подобно парусам корабля. Вдруг на всех парах он притормозил:
– Вот, – восторженно всхлипнул он, – памятник. Вслушайтесь в эту лаконичную фразу: «Прадеду от правнука». Восхититесь ее силой и мощью! Она не уступает знаменитой екатерининской надписи на Медном Всаднике: «Петру Первому – Екатерина Вторая». И попрошу учесть, – он строго обвел нас взглядом и тряхнул сединами, – екатерининская надпись была сделана на латыни, а эта – русской графикой. И если в екатерининской подчеркивается преемственность правлений, то во второй чувствуется сердечность и тепло. Ах! Насколько ближе и роднее нашей душе «Прадеду от правнука», чем строгое «Первому – Вторая». Ах, Боже мой, Боже мой!
Со стороны могло показаться, что почтительные ученики слушают своего не в меру экзальтированного учителя, а учитель, дабы напустить пущего трепета на учеников, прыгает, всплескивает руками и встряхивает благородными сединами. Антрацитовое небо надвинулось на нас и, кажется, тоже приготовилось слушать. – Вот, – благоговейно начал он, – основатель нашего города – великий Петр во всей красе. На своем скакуне. Впрочем, говорят, что здесь запечатлена его любимая лошадь Лизетта. Согласитесь, что нашему государю не откажешь в юморе – он назвал персидского жеребца кокетливым женским именем. И если вглядеться, – вновь (в который раз!) старичок заговорщицки понизил голос, – то можно заметить, что левая нога лошади напоминает изящную женскую ножку в туфельке. Хотя, честно говоря (вздох и кокетливый взгляд в сторону!), у меня несколько иные представления о женской ножке. Ах! Когда я ее видел в последний раз?.. Боже мой! В незапамятные времена… (вздох и секундная пауза!). А если потереть подковку сапога Петра Первого, то будет вам счастье. Не верите?! Загадайте желание и потрите подковку – непременно сбудется!
Двадцать шесть человек послушно дотянулись до сапога императора и принялись натирать подковку и без того блестевшую как начищенный самовар.
– А теперь, – скомандовал домовенок Кузя, – обойдем памятник с другой стороны. Вглядитесь в постамент. На нем изображена битва при Гангнуте. Видите сверкающую пяточку одного из утопающих моряков? Кто в очереди за счастьем, удачей, успехом в делах? Быстро потерли пяточку, и все будет замечательно! Честное слово, сколько раз я выплывал из пучины житейского моря и горя, прикоснувшись к этой пяточке. Она всем приносит удачу!
Мы выстроились в очередь на натирание пятки утопающего в пучине. На общем черном фоне памятника пятка сияла нежным золотым светом. Сверкала также и пятая точка моряка. Очевидно, для пущей надежности ее натирали тоже.
– Все натерли?! – деловито осведомился экскурсовод. – Ну, теперь в путь, друзья мои! Нас ждет еще немало чудес. Мы проедем мимо знаменитых сфинксов на Университетской набережной, – непременно загадайте желание и, глядя в глаза сфинксу, потрите голову рядом стоящего грифона, – мимо страшных Кикиных палат – да-да, там это та самая Кунсткамера, в которой хранятся заспиртованные уродцы, мимо… Ах… Ну вот это действительно чудо! Грех не остановиться. Выходим, друзья мои!
Все эти монологи произносились стремительно и почти не переводя дыхания. Старичка, казалось, совершенно не интересовало, слушают ли его, не подсмеиваются ли. Он был весь во власти своей речи, скорее всего, затверженной с годами, но от этого не менее захватывающей и артистичной.
– Посмотрите, посмотрите же, – чуть не умоляюще воскликнул он и, выскочив из автобуса без пальто и шапки, помчался к бело-голубому строению. Мы припустились за ним.
– Смольный Собор! – с придыханием объявил он.
Бело-голубое чудо, тремя куполами устремленное в ночное небо, было прекрасным. Мы замерли, потрясенные.
– Марципановый дворец! – кто-то восхищенно ахнул позади.
Собор и впрямь был сказочным, словно созданным из белого и голубого марципана.
– Не храм, а умиление сердца, – заметила пожилая экскурсантка. – Это надо же – такую красоту создать.
– Вот именно! – радостно подхватил старичок. – Как вы красиво сказали – умиление сердца. Он ведь для Смольного института был выстроен, юные девицы в нем обучались, оттого он такой нежный, изящный, девичий. Зайдемте внутрь.
Внутри было тихо, и тишина эта была не давящей, а легкой и воздушной. Словно юные смешливые ангелы летали вокруг и наполняли пространство счастьем. И так хотелось верить, что счастье это никогда не кончится, что оно навсегда. «Стыдно быть несчастливым», – вспомнилось мне. В этом храме не было места для горя и печали, только радость – давно забытая, чудесная, беззаботная! – переполняла сердце. Мы и забыли про экскурсовода. А он стоял в левом крыле, отчего-то погрустневший и даже сгорбленный. Я тихонько тронула его за рукав.
– Да-да, – очнулся он. – Сейчас поедем. Вы хотели что-то спросить? – лицо его было печальным и уставшим, как у мима, стершего краску с лица после долгого выступления. Белые и синие своды собора бросали тени на его лоб. – Сейчас, – пробормотал он. – Столько раз бываю здесь, и каждый раз дух захватывает от чистоты и красоты. Не хочется уходить, но надо. Сейчас проедем мимо здания Адмиралтейства.
– Где плывет ночной кораблик негасимый из Александровского сада1, – вспомнилось мне.
– Да, – просто и серьезно согласился он. – Но не о том речь. Боже мой, сколько в нашей жизни прекрасного, и как редко мы замечаем его. Ах! Я ведь только, как вышел на пенсию, стал подрабатывать экскурсоводом и так много открыл для себя!
В нем опять проснулся домовенок Кузя, трогательно взмахивающий руками. К нам стали подтягиваться остальные экскурсанты.
– Друзья мои! – велеречиво провозгласил он. – Простите мне эту маленькую слабость, но здесь, под сводами этого невыразимо чудесного храма, я не могу отказать себе в удовольствии прочитать одно из моих любимых стихотворений. Это совсем не по плану экскурсии, а для души.
Он немного выставил вперед правую ногу и начал тихо:
Говорят, Беатриче была горожанка,
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
Он ее подобрал. И рассматривал долго,
И смотрел, и держал на ладони.
И забрал навсегда. И запел от восторга
О своей некрасивой мадонне.
А она, несмотря на свою неученость,
Вдруг расслышала в кухонном гаме
Тайный зов. И узнала свою обреченность.
И надела набор с жемчугами.
И, свою обреченность почувствовав скромно,
Хорошела, худела, бледнела,
Обрела розоватую матовость, словно
Мертвый жемчуг близ теплого тела.
Он же издали сетовал на безответность
И не знал, озаренный веками,
Каково было ей, обреченной на вечность,
Спорить в лавочках с зеленщиками.
В шумном доме орали драчливые дети,
Слуги бегали, хлопали двери.
Но они были двое. Не нужен был третий
Этой женщине и Алигьери.
Последние слова он произнес дрогнувшим голосом. Вновь исчез забавный домовенок Кузя, и выглянул пожилой, очень уставший, ранимый и, скорее всего, одинокий человек. Слушателей было немало – двадцать шесть экскурсантов, бело-синие своды пустого собора, продавщица в церковной лавке и зеленоватая звезда, светившая в окно храма.
– Это счастье, – тихо сказала подруга.
– Да, – подтвердила я. – Это счастье сейчас.
– Чьи это стихи? – услышала я за спиной, когда мы садились в автобус, и хотела было ответить «Самойлова», но вдруг меня остановил чей-то восторженный голос:
– Спасибо вам, спасибо, – давешняя пожилая экскурсантка трясла руку старичка. – А то вот так сидишь: дом-работа, ничего, кроме этого, не видишь, даже на Невском не помню уже, когда была, и жизнь мимо тебя идет. Опомнишься – вроде как жил, а вроде как и нет.
– Спасибо вам, – тихо ответил он, и вдруг снова включил Кузю: – Так вот и я о том же! Красота спасет мир, как верно заметил наш классик – певец белых ночей. И кто же это? – он обернулся к нам.
– Достоевский! – хором ответил автобус.
– Молодцы! – одобрительно воскликнул экскурсовод. – Вперед, о друзья мои! Сейчас проедем мимо Александровского сада, где так «светла Адмиралтейская игла»1. Кстати, не забудем поблагодарить нашего замечательного водителя – он всегда так терпеливо ждет меня, когда я останавливаюсь в любимых местах.
Ночной автобус катил мягко, чуть поскрипывая. Экскурсия шла по плану. Старичок так же ахал, всплескивал руками, картинно потуплял глаза, подпирал седую голову рукой и больше ни на минуту не выходил из образа домовенка Кузи. Даже в конце путешествия он распрощался с нами по-старинному церемонно:
– Экскурсия наша близится к завершению, друзья мои! Будьте здоровы и благополучны и никогда не забывайте о том, что в мире всегда есть место счастью. – И, чуть помедлив, добавил: – Надо только помнить о том, что оно почти рядом.
Он вышел из автобуса и вскоре растворился в ночи. Разошлись и мы. Зеленоватая петербургская звезда приветливо мигала над нами, Невский был ярко освещен и украшен к празднику.
– Счастье? – спросила я подругу, толкнув дверь хостела.
– Конечно! – ответила она твердо.
Ну, а что же еще?! Конечно же, это и было настоящим счастьем!
Дом на Пряжке
И тень моя пройдет перед тобою
А.Блок
День обещал быть солнечным. С утра посыпал мелкий снежок, и бронзовый Барклай де Толли, видневшийся за окном нашего хостела, укрылся тонким белым плащом. Впрочем, и тихо падающий снег, и неяркое солнце, и светло-серое небо – оставляли впечатление какой-то деликатности, стеснительной осторожности. В этот день даже ступать хотелось мягко, словно сама земля гасила шаги, и походка становилась неторопливой и задумчивой.
Так же мягко и неторопливо автобус № 22 катил по трассе. Мы приближались к остановке «Английский проспект», откуда рукой было подать до набережной реки Пряжки. Там, в одном из четырехэтажных домов улицы Декабристов, на двери квартиры четвертого этажа была вывеска: «А.А.Блокъ».
Да, мы пришли в гости к Блоку. Именно в гости, потому что дома-музеи всегда оставляют ощущение предельной близости – соприкасаемости с миром великого человека. В домах-музеях есть какая-то интимность, старинная сдержанность. В дома-музеи заходят, настраивая себя на волну общения с его хозяевами. Пусть давно покинувшими свое жилище, но оставившими память о себе в каждой мелочи.
С первых же шагов нас поразила будничность происходящего. Если в Эрмитаж, Русский музей, Строгановский дворец и даже музей-квартиру Пушкина на Мойке,12 мы шли, преисполненные торжественности – как же, вот сейчас увидим прославленный Эрмитаж, Русский музей! – то здесь какой-то «особенности» не было и в помине. Блоки в разные годы снимали квартиры на четвертом и втором этажах дома – именно в них и располагаются экспозиции, а на первом и третьем этажах живут люди. И всякий раз, спускаясь по лестницам с витыми чугунными балясинами перил, они, может быть, и не задумываются, что по ним спускался и поднимался поэт. А может, так и должно быть: надо жить в непосредственной близости от чуда или от величия, тогда и душа облагораживается, становится тоньше и возвышеннее. Может быть… Во всяком случае, в Питере, где каждый камень – история, каждый шаг – вечность, нас не покидали эти мысли.
Длинный, узкий коридор. Затейливый плафон на потолке. Дорожные чемоданы и кофр. Здесь, в квартире № 21, на четвертом этаже поэт прожил восемь лет – с 1912 по 1920 год. Любимое жилище Блока. Его поэт сам выбрал, о нем он восторженно писал в письме к матери: «…много воздуха и света, и вид из окон – непременно широкий, ничем не загромождённый…Вид из окон меня поразил. Хотя фабрики дымят, но довольно далеко, так что не коптят окон. За эллингами Балтийского завода, которые расширяют теперь для постройки новых дредноутов, виднеются леса около Сергиевского монастыря (по Балтийской дороге). Видно несколько церквей (большая на Гутуевском острове) и мачты, хотя море закрыто домами».
И квартира на втором этаже за номером 23, куда он вынужден был переселиться после уплотнения, и где скончался в августе 1921 года.
Вот так, с разницей в два этажа, – жизнь и смерть. Любовь: в квартире на четвертом этаже все дышит уютом, опрятностью и степенностью налаженного быта. И неприятие: в квартире на втором этаже, где сейчас литературная экспозиция, – бесприютность. Она была вовсе не в отсутствии милых вещичек, делающих быт обжитым, а в особом воздухе неприкаянности. Кажется, никогда я так отчетливо не понимала смысла словосочетания «гибельная свобода», как в квартире Блока на втором этаже. Пустые, широкие смежные комнаты, коридоры. Свобода – как пустота и гибель. Все же для уюта, а значит, для жизни, нужна определенная замкнутость, теплая очерченность пространства.
Но в квартире на четвертом этаже было все по-другому. В ней чувствовался жилой дух, и запах ванильных булочек, долетавший с третьего этажа, растворялся в стенах. Все было тихо, и казалось, будто комната, принарядившись, ждала хозяев:
Повеселясь на буйном пире,
Вернулся поздно я домой;
Ночь тихо бродит по квартире,
Храня уютный угол мой…
Еще не зная, в какие тона окрашен кабинет поэта, я интуитивно почувствовала: спокойный, оливково-зеленый. Так и оказалось. Старинный диван, обитый оливковой тканью, круглый стол под бархатной оливковой скатертью, ваза в зеленовато-коричневых тонах и стол поэта, обитый зеленым сукном.
«Высокая, просторная, теплая комната, полумрак, на письменном столе горит лампа, ваза, в ней благоухают цветы. Стол стоит боком к окну, на нем ничего лишнего, чисто, аккуратно, никаких бумаг, перед столом кресло, по другую сторону – второе, вдоль другой стены большой диван, в углу голландская печь, перед нею кресло, дальше по стене шкапы с книгами, дверь в столовую. От всего впечатление строгое, но уютное, теплое», – так вспоминали о квартире поэта современники.
Письменный стол… Знаковое место в доме любого писателя или поэта. Не случайно, что именно ему, свидетелю таинства творчества, посвящены строки великой современницы Блока – Марины Цветаевой:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что шел
Со мною по всем путям.
Меня охранял – как шрам.
Мой письменный вьючный мул!
Спасибо, что ног не гнул
Под ношей, поклажу грез –
Спасибо – что нес и нес.
Письменный стол Блока, наверно, как нельзя лучше соответствовал его поэзии. «Монотонность до предела музыкальная, выразительная, насыщенная темпераментом. Он доносил до слушателя и мысль стиха, и ритм, и «тайный жар», и образ, но все так благородно, прост
Стол, за которым работал поэт, принадлежал его бабушке, писательнице и переводчице Елизавете Григорьевне Бекетовой. От нее же и перешел к нему по наследству. Здесь всегда царил «такой необыкновенный порядок, что какая-нибудь замусоленная, клочковатая рукопись была бы здесь совершенно немыслимой. Позднее я заметил, что все вещи его обихода никогда не располагались вокруг него беспорядочным ворохом, а, казалось, сами собою выстраивались по геометрически правильным линиям», – вспоминал Корней Чуковский.
Вот еще один из нередких парадоксов жизни. Я давно заметила, что очень спокойные, аккуратные и уравновешенные внешне люди зачастую не являются такими же душевно. Словно внешним спокойствием и даже флегматичностью они хотят компенсировать внутреннюю тревогу и предчувствие хаоса. Есть в океанографии понятие – «мертвая вода». Так говорят, когда корабль вдруг в полнейший штиль не может сдвинуться с места, словно преодолевает страшный шторм. Происходит это потому, что морская вода по плотности своей неоднородна. И вполне возможно, что на поверхности полный штиль, а где-то в глубине бушует шторм. При всей неприменимости к Блоку такого определения, как «мертвый», суть его выражена верно. Современники вспоминали о поэте как о чрезвычайно аккуратном и даже педантичном человеке, а поэзия его тревожна и пронизана ощущением гибельности и печали.
Блок содержал в идеальном порядке свои рукописи и письма, фотографии и открытки. И, пожалуй, самая милая вещь на столе Блока – фарфоровая пепельница в виде таксы.
«Печальное, печальное возвращение домой. Маленький белый такс с красными глазками на столе грустит отчаянно», – так описывал Блок свое возвращение домой после проводов жены Любови Дмитриевны на вокзал в очередную ее поездку.
Еще одной достопримечательностью кабинета Блока был книжный шкаф красного дерева, купленный Любовью Дмитриевной.
Библиотека Блока насчитывала более трех тысяч томов. Корней Чуковский запомнил ее так: «Преобладали иностранные и старинные книги; старые журналы, выходившие лет двадцать назад, казались у него на полках новехонькими. Теперь мне бросились в глаза Шахматов, Веселовский, Потебня, и я впервые вспомнил, что Блок по своему образованию филолог». Поэт собирал книги всю жизнь, хождение по букинистам было одним из его любимейших занятий. Библиотека Блока, как и его архив, по завещанию Любови Дмитриевны хранится в Пушкинском доме. На замке книжного шкафа – бронзовая накладка в виде ангелочка с одним крылом. В детстве у Блока в имении его деда был книжный шкаф с такой же накладкой. О нем поэт писал в 1907 году в стихотворении «Под масками»:
А в шкапу дремали книги.
Там – к резной старинной дверце
Прилепился голый мальчик
На одном крыле.
Через несколько лет Любовь Дмитриевна с ее неутомимой целеустремленностью и безошибочным артистическим вкусом отыскала в одном из антикварных магазинов точно такой же шкаф и подарила его супругу.
Знаки любви и внимания… Они порой бывают так незаметны, безмолвны и деликатны, что о них и не вспомнишь сразу. Но именно о них, сжимая сердце, спотыкается потом наша память. Давно нет хозяев уютного дома на Пряжке, а ангелочек на замке по-прежнему ждет их, поджав усталое крыло… И так же внимательно смотрит со стены фоторепродукция «Скорбящей мадонны» Дж.Сальви, приобретенная Блоком в 1902 году за сходство изображения с его женой. Фоторепродукция эта никогда не покидала кабинета поэта.
«Бывают странные сближенья», – пророчески обронил когда-то Пушкин. В доме на Пряжке эта загадочная «странность сближений» окружала нас повсюду. И огромное старинное зеркало в комнате Любови Дмитриевны, казалось, отражало не только рояль, кресло, маленький письменный стол и афишу спектакля, в котором она принимала участие, а ее саму – высокую, порывистую, наделенную тициановской и древнерусской красотой – жену и самую боготворимую музу поэта.
Но сильнее всего чувство «странных сближений» захлестнуло меня при взгляде из окна в кабинете поэта. Казалось, именно об этом участке земли, очерченном каналом, фонарем, зданием аптеки, Блок написал свои знаменитые строки:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века –
Всё будет так. Исхода нет.
Умрёшь – начнёшь опять сначала,
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Нет, ночи не было. Были быстро сгущающиеся сумерки. Но в их синевато-блеклом свете и «ледяная рябь канала, и аптека, и улица, и фонарь» казались призрачными, возникшими из мгновенно приблизившегося прошлого. Даже белая герань в горшке на подоконнике утратила свою суть и приобрела значение символа – маленькие снежные маски на холодном квадрате окна.
Мы ли – пляшущие тени?
Или мы бросаем тень?
Снов, обманов и видений
Догоревший полон день.
Экскурсия наша близилась к концу. Мы прошли по всем четырем комнатам квартиры № 21. И спустились затем на второй этаж, в печальную квартиру №23, в которой скончался поэт. Ощущение тепла, уюта и «странных сближений» сразу же уступили место анфиладе пустых сквозных коридоров.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер –
На всем божьем свете!
Неудивительно, что в конце июня 1920 года, уже в квартире № 23, Блок сам сказал о себе: «Писать стихи забывший Блок…», а на все вопросы о своём молчании всякий раз отвечал коротко: «Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?»
Он, воспринимавший жизнь как музыку, как гармонию или дисгармонию, он, ответивший на недоуменные вопросы современников о поэме «Двенадцать»: «во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, – будь они враги или друзья моей поэмы», в квартире № 23 на втором этаже не написал больше ничего, кроме потрясающей по глубине, горькой статьи «О назначении поэта» к 84-летию со дня смерти Пушкина.
Статья эта, как и стихотворение «Пушкинскому дому», стали, по сути, творческим завещанием Блока и криком его души:
«Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл».
А дальше?..
Дальше было сплошное:
«Тружусь над протоколами секции...
...составляем положение секции театров и зрелищ!
...Большое организационное заседание всех секций... Отчаянье, головная боль; я не чиновник, а писатель.
...Бюро. Мое заявление... Трехчасовой фонтан моей энергии, кажется, пробил бюрократическую брешь.
...Заседание бюро и членов Репертуарной секции. Несуразное... Вернулся в 7-м часу, изможденный.
...В отдел – огромная повестка организационного заседания.
...Заседание бюро... Опять чепуха.
...Пятичасовое заседание.
...Заседаю, сцепив зубы.
...Ужас! Неужели я не имею простого права писательского? [Записано поверх перечня дел по Театральному отделу].
Людей не хватало, а такой серьезный, вдумчивый и аккуратный работник, как Блок, был и вовсе нарасхват.
Блок – член коллегии учрежденного М. Горьким издательства «Всемирная литература», председатель дирекции Большого драматического театра, член редакционной коллегии при Петроградском отделе театров и зрелищ, член коллегии Литературного отдела Наркомпроса, член совета Дома искусств, председатель Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, член правления Петроградского отделения Всероссийского союза писателей...
«День молчания» – особо отмечает он в записной книжке.
Видимо, это воспринималось им как праздник.
И каждая из этих обязанностей приносит часы заседаний, горы рукописей, на которые Блок аккуратно пишет рецензии, хлопоты за людей, книги, пьесы.
«Он делал все «по-настоящему», – писал свидетель его трудов.
– Александр Александрович – это наша совесть, – говорил режиссер Большого Драматического театра Лаврентьев.
Мысли, планы, пометки Блока лежат в основе многих литературных и сценических начинаний тех лет. Как строить репертуар – столичный и самодеятельный, как издавать русскую и мировую классику, писать к ней предисловия, как переводить Гейне, как строить работу Союза поэтов...
Все это было ценно, необходимо, глубоко. Но за всем этим, как шагреневая кожа, съеживалась, уходила жизнь.
Плюс еще неимоверные трудности первых лет революции: затруднения с квартирой, которую «уплотняют», рубка на дрова фамильной мебели, жизнь, наполненная новыми колючими словами: «выдают провизию», «пайка», «паёк», «мерзлая картошка».
Каково ему было, придумавшему милое и домашнее слово «чайнили», когда в гостиной за столом, покрытом камчатной скатертью, не утихал самовар и велись неспешные разговоры о литературе, слышать и принимать все это?...
Давно ушел на рынок актерский гардероб Любови Дмитриевны, потом коллекция ее шалей, потом – драгоценности, наконец, пошли в ход книги.
И самое страшное ... пайковые селедки, ржавые, тошнотворно скользкие, противные. После них трудно было отмыть руки, это мешало ей на сцене и, потроша рыбу, она плакала. И это повторялось изо дня в день, потому что селедка была основным блюдом. Хорошо еще, что она была...
Но все это – и участившиеся ссоры матери и жены, изнуренных новыми, непривычными условиями, и собственную надорванность – Блок прятал от окружающих за своей неизменной пунктуальностью и сдержанностью.
Последняя его фотография от июня 1921 года – фотография уже явно больного человека. Заострившиеся черты лица, бронзовое, будто сожженное лицо, горящие лихорадочным блеском глаза. Болезнь сердца, давшая осложнение на мозг…
Он безмолвно прощался с любимыми книгами. Как-то добрел до трамвая (уже не мог ходить без палки), поехал на Стрельну, простился с морем.
У моря было тихо. Он долго сидел там один.
А вернулся – и слег. Простившись со стихией, олицетворявшей для него свободу, словно простился и с жизнью.
Во время болезни он почти никого не допускал к себе, кроме жены. Резко обострилась его всегдашняя нервность, внезапные перемены настроения, усилились вспышки раздражения.
Летели на пол, вдребезги разбивались о стенку пузырьки с лекарствами. Блока стали вдруг приводить в исступление вещи.
По ночам его мучили кошмары, он боялся ложиться и проводил время в кресле. Сильно задыхался и кричал от болей в сердце.
«...Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще; жар не прекращается, и все всегда болит...» – писал он К. Чуковскому 26 мая 1921 года.
Уговаривали поехать его в какой-нибудь санаторий. В конце концов он согласился на финский, чтобы быть поближе к родине.
Но было уже поздно. В таком состоянии его нельзя было отправлять одного. Надо было ехать и Любови Дмитриевне. Хлопотали о разрешении.
Жена все время была при нем, и по ее состоянию окружающие догадывались о состоянии поэта.
Врачи давно говорили, что Блок не жилец.
Но близкие и любящие люди еще на что-то надеялись.
7 августа 1921 года надеяться стало не на что.
Его похоронили без речей, на Смоленском кладбище, под старым кленом. Ему хотелось, чтобы могила была простой, и чтобы на ней рос клевер.
На похоронах было много людей и много цветов. Цветы и потом на ней не переводились. Впоследствии прах был перенесен на Литераторские мостки Волковского кладбища.
«Никогда в жизни мне не было так грустно… грустно до самоубийства… Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем… Каждый дом – кривой, серый, говорил: «А Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я и знать не хочу, что за Блок». И чувствовалось, что все эти сволочные дома и в самом деле сожрали его… Как будто с Блоком ушло какое-то очарование… всю эту непередаваемую словами атмосферу Блока я вспомнил – и мне стало страшно, что его нет. В могиле его голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки, любови, «его декадентство», «его реализм», его морщины – все это под землей, в земле, земля. Самое страшное было то, что с Блоком кончилась литература русская…». (К.И.Чуковский.)
Кончилась и наша экскурсия. В сиреневых сумерках грустный дом на Пряжке напоминал призрачный корабль прошлого. Мы с подругой молча спускались по каменным ступеням, и шаги наши гулко отдавались в тишине. Дом словно наполнил нас сдержанностью, свойственной его хозяину.
– Всего сорок один год прожил, – сказала подруга. – Так мало…
– Да, – отозвалась я. – Мало живут поэты.
Мелкий снежок, сыпавший с утра, усилился и повалил мокрыми хлопьями. Через несколько минут и река Пряжка, и дом № 57 по улице Декабристов, и желтый свет фонаря укрылись тьмой. Мне вспомнились строки из последнего стихотворения Блока:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Одна из моих бакинских знакомых, узнав о том, что я собираюсь в Санкт-Петербург, попросила привезти два сборника литературного альманаха с ее стихами. Альманах был издан в Питере еще в марте 2018 года, но передать ей его не успели. Знакомая сообщила мне номер телефона питерского издателя, но ни адреса, ни его самого лично она не знала.
Я позвонила ему по приезде в Питер, попросила о встрече. Он сказал, что очень занят и перезвонит через неделю. Не дождавшись звонка, я побеспокоила его вновь. Он ответил, что приедет сам к нашему хостелу на Невском и позвонит перед тем, как приехать. До моего отъезда оставалось два дня. В назначенный день он опять не позвонил. Тщетно прождав всю первую половину дня, я решила не беспокоить его больше, а бакинской знакомой ответить, что встреча не состоялась.
В этот же день мы с подругой отправились в дом-музей Блока. И в тот момент, как я стояла у окна в кабинете поэта и смотрела на «улицу, фонарь, аптеку», раздался звонок:
– Алло! – кричал бодрый молодой голос. – Это я, Андрей! Вы в хостеле? Я могу сейчас подъехать на Невский.
– Нет, – ответила я. – Мы ждали вас полдня, но сейчас мы далеко от Невского, на Пряжке. Если можно, давайте завтра встретимся.
– На Пряжке? – воскликнул Андрей. – Где? Я там живу!
– В музее Блока, – ответила я растерянно.
– Я живу в противоположном доме! – еще более радостно крикнули в мобильный. – Спускайтесь, я через минуту буду у музея.
Вот так и состоялась наша встреча с издателем, и заветные экземпляры поэтического альманаха были получены. Мне даже не пришлось накидывать на себя пальто, я просто спустилась по лестнице с четвертого этажа к парадной.
– Ну, как? – поинтересовалась подруга. Я молча показала ей альманахи.
– Спасибо Блоку, – засмеялась она. – Это